Поиск смысла жизни
Написал, вернее, выбрал цитаты, уже давно, но из-за ковида никак не попадали выходные, чтобы эту работу дать.
Константин Колонтаев из Севастополя, который постоянно подсовывает мне для прочтения интересные книги и материалы, но в таких объёмах, которые я просто не способен осилить, посоветовал прочесть «Исповедь» Льва Толстого.
Просмотрел эту исповедь, хотя она по-толстовски очень длинная и словообильная, спасибо, что хоть по-французски почти ничего нет. Ну, что же, на мой взгляд уже старого человека, – это единственное произведение Толстого, которое стоит прочесть.
И, на мой взгляд, огромная ценность этой работы не в том, к чему Толстой пришёл в результате своего богоискательства, а в его искренности – в тех описаниях русской интеллигенции, которые он привёл.
Хотя, разумеется и прежде всего, надо остановиться на том, что я не припомню ещё какого-либо писателя, который бы задумался о смысле жизни, да и вообще, что-то никого не могу припомнить, кого бы этот вопрос интересовал. Особенно, если учесть то, с какой настойчивостью, доходящей до сумасшествия, Лев Толстой пытался этот смысл найти. В этом он явно маргинал.
Толстой в «Исповеди» описывает путь, которым он шёл к пониманию смысла жизни (а он шёл долго и упорно). Как ему кажется, Толстой пришёл к пониманию этого, хотя на мой взгляд, поиски смысла жизни для Толстого остались безрезультатными, а то, что он нашёл средство от самоубийства, не означает, что он нашёл смысл жизни.
И хотя по этой причине итоги его поисков мне не интересны, но из уважения к Толстому всё же выскажусь об этом хотя бы в общем.
Лев Толстой был в расцвете сил, он был физически здоров и ещё очень силён, когда перед ним встал вопрос – зачем всё это? Зачем жить? Мало этого: «И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем: это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети, большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде был восхваляем чужими и мог считать, что я имею известность, без особенного самообольщения».
И, тем не менее, пишет Толстой: «…я попытался ответить. Вопросы казались такими глупыми, простыми, детскими вопросами. Но только что я тронул их и попытался разрешить, я тотчас же убедился, во-первых, в том, что это не детские и глупые вопросы, а самые важные и глубокие вопросы в жизни, и, во-вторых, в том, что я не могу и не могу, сколько бы я ни думал, разрешить их. Прежде чем заняться самарским имением, воспитанием сына, писанием книги, надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю — зачем, я не могу ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: «Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..» И я совершенно опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитаю детей, я говорил себе: «Зачем?» Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: «А мне что за дело?» Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, — ну и что ж!..» И я ничего и ничего не мог ответить. Вопросы не ждут, надо сейчас ответить; если не ответишь, нельзя жить. А ответа нет.
Я почувствовал, что то, на чем я стоял, подломилось, что мне стоять не на чем, что того, чем я жил, уже нет, что мне нечем жить.
Жизнь моя остановилась. Я мог дышать, есть, пить, спать и не мог не дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным».
Понимаете, если бы это написал какой-нибудь бомж, вечно голодный и замерзающий, то это ещё куда ни шло, но Лев Толстой тем и велик, что задумался об этом именно он – человек весьма богатый.
Когда-то, уже в далёком 1997 году православные (как рядовые, так и клир) России показали свою убогость, ополчившись на фильм итальянского режиссера М. Скорсезе «Последнее искушение Христа». А в этом фильме очень благожелательно к христианству подправлено Евангелие. Согласно канонам, Иисус был бедный человек, который не знал радости жизни, вот и получается, что, взойдя на крест, он избавился от мук бедности. А вот в помянутом фильме Иисусу Христу сначала дают прожить безбедную, счастливую жизнь обеспеченного человека, и отказаться, взойдя на крест, уже от счастливой жизни. На мой взгляд очень логичный замысел.
Так вот, Лев Толстой именно такой искатель смысла жизни – он всё имел, и всё в жизни попробовал. И, тем не менее, Толстой начал искать смысл того, зачем он живёт. И искал с поистине религиозной истовостью:
«Иначе выраженный, вопрос будет такой: «Зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?» Еще иначе выразить вопрос можно так: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?»».
«Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести ее слишком поспешно в исполнение».
Я не хочу давать подробности – есть собственный текст Толстого, причём, поскольку он описывает работу по поиску истины, то это само по себе интересно, как и любое описание специалистом конкретной работы.
Единственно, хотел бы отметить, что он искал смысл в вере и науке. Но:
«Я искал во всех знаниях и не только не нашел, но убедился, что все те, которые так же, как и я, искали в знании, точно так же ничего не нашли. И не только не нашли, но ясно признали, что то самое, что приводило меня в отчаяние — бессмыслица жизни, — есть единственное несомненное знание, доступное человеку… Разумное знание привело меня к признанию того, что жизнь бессмысленна, жизнь моя остановилась, и я хотел уничтожить себя», - пишет Толстой, но я хочу обратить ваше внимание, что он русский интеллигент, а посему для него понятие «искать знания» - это читать книги авторитетов и строить в уме комбинации из того, что ими написано. Иного способа поиска знаний, и Толстой не знает.
И в конце концов: «Положение мое было ужасно. Я знал, что я ничего не найду на пути разумного знания, кроме отрицания жизни, а там в вере — ничего, кроме отрицания разума, которое еще невозможнее, чем отрицание жизни».
Тогда Толстой обратился к вере, а желание найти смысл или покончить с собой были таковы, что: «Я готов был принять теперь всякую веру, только бы она не требовала от меня прямого отрицания разума, которое было бы ложью… Но стоило мне сойтись с учеными верующими или взять их книги, как какое-то сомнение в себе, недовольство, озлобление спора возникали во мне, и я чувствовал, что я, чем больше вникаю в их речи, тем больше отдаляюсь от истины и иду к пропасти».
Ладно, сами прочтёте, если захотите, а я не хочу это ваше чтение «Исповеди» Льва Толстого лишать интриги, и закончу такой цитатой из Толстого: «Живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога». И сильнее чем когда-нибудь все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот уже не покидал меня. И я спасся от самоубийства».
В предыдущей работе «Цель государства» я стремился показать, что смысл жизни человека в исследовании Природы – в отыскании её закономерности, а Толстой нашёл цель жизни в постоянном поиске бога. Если смотреть на то, какое влияние такие цели окажут на самого человека, то практически это одно и то же влияние. Это в обоих случаях правильная жизнь.
Русские интеллигенты и писатели
И хотя я написал эту работу именно ради этой части, но в ней мне по сути и описывать особо нечего, поскольку сам Толстой подробно описал весь этот интеллигентский круг тогдашней России. Всё это говно нации. Единственно, я позволю себе выделить полужирным шрифтом то характерное, что увидел Толстой, и что обычно тщательно скрывается.
«Когда-нибудь я расскажу историю моей жизни — и трогательную и поучительную в эти десять лет моей молодости. Думаю, что многие и многие испытали то же. Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли.
Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть — все это уважалось.
Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тетушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтоб я имел связь с замужнею женщиной: «Rein ne forme un jeune homme comme une liaison avec une femme comme il faut»; еще другого счастья она желала мне — того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья — того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов.
Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступлений, которого бы я не совершал, и за все это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком.
Так я жил десять лет.
В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже легкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили.
Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошелся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая ее оправдывала.
Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идет развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы — художники, поэты. Наше призвание — учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, — в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я — художник, поэт — писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.
Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов ее. Быть жрецом ее было очень выгодно и приятно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в ее истинности».
Ну и ещё немного собственно о русских писателях:
«Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов ее и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам — много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни — но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта — обман.
Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрекся от нее, но от чина, данного мне этими людьми, от чина художника, поэта, учителя — я не отрекся. Я наивно воображал, что я — поэт, художник, и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.
Из сближения с этими людьми я вынес новый порок — до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная, чему.
Теперь, вспоминая об этом времени, о своем настроении тогда и настроении тех людей (таких, впрочем, и теперь тысячи), мне и жалко, и страшно, и смешно — возникает именно то самое чувство, которое испытываешь в доме сумасшедших.
Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать — как можно скорее, как можно больше, что все это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме.
Тысячи работников дни и ночи из последних сил работали, набирали, печатали миллионы слов, и почта развозила их по всей России, а мы все еще больше и больше учили, учили и учили и никак не успевали всему научить, и все сердились, что нас мало слушают.
Ужасно странно, но теперь мне понятно. Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал. Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы очень важные люди, нам надо было еще рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность. И вот у нас было придумано следующее: все, что существует, то разумно. Все же, что существует, все развивается. Развивается же все посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг, газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты, и потому мы самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, — стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми.
Теперь мне ясно, что разницы с сумасшедшим домом никакой не было; тогда же я только смутно подозревал это, и то только, как и все сумасшедшие, — называл всех сумасшедшими, кроме себя».
«Несмотря на то, что я считал писательство пустяками, в продолжение этих пятнадцати лет я все-таки продолжал писать. Я вкусил уже соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд и предавался ему как средству к улучшению своего материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей.
Я писал, поучая тому, что для меня было единой истиной, что надо жить так, чтобы самому с семьей было как можно лучше».
И это взгляд на «инженеров человеческих душ» России, сделанный изнутри.
И тут умри, а точнее не скажешь – «ничтожный труд». И ради этого ничтожного, но хорошо оплачиваемого труда, тупой бездельник и лезет в интеллигенты.
|
|